Что означают
метафоры
(http://metaphor.narod.ru/index.htm)
Метафора — это греза, сон языка.
Толкование снов нуждается в сотрудничестве сновидца и истолкователя, даже если
они сошлись в одном лице. Точно так же истолкование метафор несет на себе
отпечаток и творца, и интерпретатора.
Понимание (как и создание)
метафоры есть результат творческого усилия: оно столь же мало подчинено
правилам.
Указанное свойство не выделяет
метафору из числа прочих употреблений языка: любая коммуникация — это
взаимодействие мысли изреченной и мысли, извлеченной из речи. Вопрос лишь в
степени разрыва. Метафора его увеличивает тем, что пользуется в дополнение к
обычным языковым механизмам несемантическими ресурсами. Для создания метафор не
существует инструкций, нет справочников для определения того, что она
“означает” или “о чем сообщает”[1].
Метафора опознается только благодаря присутствию в ней художественного начала.
Она с необходимостью предполагает ту или иную степень артистизма. Не может быть
метафор, лишенных артистизма, как не бывает шуток, лишенных юмора. Конечно,
встречаются безвкусные метафоры, но и в них есть артистизм, даже если его и не
стоило обнаруживать или можно было лучше выразить.
Настоящая статья посвящена
анализу того, что означают метафоры, и ее основная мысль состоит в том, что
метафоры означают только то (или не более того), что означают входящие в них
слова, взятые в своем буквальном значении. Поскольку этот тезис идет вразрез с
известными мне современными точками зрения, то многое из того, что я собираюсь
сказать, будет нести в себе критический заряд. Но я думаю, что метафора при
свободном от всех помех и заблуждений взгляде на нее становится не менее, а
более интересным явлением.
Прежде всего я собираюсь
развеять ошибочное мнение, будто метафора наряду с буквальным смыслом или
значением наделена еще и каким-то другим смыслом или значением. Это заблуждение
свойственно многим. Его можно встретить в работах литературно-критического
направления, у таких авторов, как, например, Ричардс, Эмпсон и Уинтерс, в
работах философов от Аристотеля до Макса Блэка, психологов — от Фрейда и его
предшественников до Скиннера и его продолжателей и, наконец, у лингвистов,
начиная с Платона и вплоть до Уриэля Вейнрейха и Джорджа Лакоффа. Мысль о
семантической двойственности метафоры принимает разные формы — от относительно
простой у Аристотеля до относительно сложной у М.
Блэка. Ее разделяют и те, кто допускает буквальную парафразу метафоры,
и те, которые отрицают такую возможность. Некоторые авторы особо подчеркивают,
что метафора в отличие от обычного словоупотребления дает некое прозрение, она
проникает в суть вещей. Но и в этом случае метафора рассматривается как один из
видов коммуникации, который, как и ее более простые формы, передает истину и
ложь о мире, хотя при этом и признается, что метафорическое сообщение необычно,
и смысл его глубже скрыт или искусно завуалирован.
Взгляд на метафору как на
средство передачи идей, пусть даже необычных, кажется мне столь же неверным,
как и лежащая в основе этого взгляда идея о том, что метафора имеет особое
значение. Я согласен с той точкой зрения, что метафору нельзя перефразировать,
но думаю, что это происходит не потому, что метафоры добавляют что-нибудь
совершенно новое к буквальному выражению, а потому, что просто нечего
перефразировать. Парафраза, независимо от того, возможна она или нет, относится
к тому, что сказано: мы просто стараемся передать это же самое другими словами.
Но, если я прав, метафора не сообщает ничего, помимо своего буквального смысла
(как и говорящий” использующий метафору, не имеет в виду ничего, выходящего за
пределы ее буквального значения). Впрочем, этим не отрицается тот факт, что
метафора содержит в себе изюминку и ее своеобразие может быть показано при
помощи других слов.
В прошлом те, кто отрицал, что
у метафоры в дополнение к буквальному значению имеется особое когнитивное
содержание, часто всеми силами стремились показать, что метафора вносит в речь
эмоции и путаницу и что она не пригодна для серьезного научного или
философского разговора. Я не разделяю этой точки зрения. Метафора часто
встречается не только в литературных произведениях, но и в науке, философии и
юриспруденции, она эффективна в похвале и оскорблении, мольбе и обещании,
описании и предписании. Я в принципе согласен с Максом Блэком, Паулем Хенле,
Нельсоном Гудменом, Монро Бирдсли и другими в вопросе о функциях метафоры.
Правда, мне кажется, что она в дополнение к перечисленным выполняет еще и функции
совершенно другого рода.
Я не согласен с объяснением
того, как метафора творит свои чудеса. Забегая вперед, скажу: я основываюсь на
различении значения слов и их использования и думаю, что метафора целиком
принадлежит сфере использования. Метафора связана с образным использованием
слов и предложений и всецело зависит от обычного или буквального значения слов
и, соответственно, состоящих из них предложений.
Я покажу, что бесполезно
объяснять, как функционируют слова, когда они создают метафорические и образные
значения или как они выражают особую поэтическую или метафорическую истину. Эти
идеи не объясняют метафоры — метафора сама объясняет их. Когда мы понимаем
метафору, мы можем назвать то, что мы поняли, “метафорической истиной” и в
какой-то мере объяснить, в чем состоит ее “метафорическое значение”. Но просто
приписать это значение метафоре было бы все равно что, заснув от таблетки
снотворного, объяснять потом свой сон ее снотворным эффектом. Буквальные
значения и соответствующие условия истинности могут быть приписаны словам и
предложениям вне зависимости от каких-либо особых контекстов употребления. Вот
почему обращение к ним действительно имеет объяснительную силу.
Я собираюсь изложить свои
негативные по существу взгляды на значение метафоры и, рассмотрев ряд ложных
теорий, выдвинуть несколько позитивных утверждений.
Метафора заставляет нас
обратить внимание на некоторое сходство — часто новое и неожиданное — между
двумя и более предметами. Это банальное и верное наблюдение влечет за собой
выводы относительно значения метафор. Обратимся к обычному сходству или
подобию. Две розы похожи, потому что они обе принадлежат к классу роз; два
ребенка похожи потому, что оба они дети. Или, говоря проще, розы похожи потому,
что каждая из них — роза, дети похожи потому, что каждый из них — ребенок.
Предположим, что кто-то сказал Tolstoy
was once an infant -- Толстой был когда-то ребенком. В силу чего Толстой,
когда он был ребенком, походил на других детей? Ответ напрашивается сам собой: в
силу того, что у него были все признаки ребенка, или, короче, просто в силу
того, что он был ребенком. Чтобы не повторять все время выражение “в силу того,
что”, можно избрать более простой путь и сказать, что ребенок Толстой разделял
с другими детьми то свойство, что ко всем ним был приложим предикат “быть
ребенком”. Употребляя слово “ребенок”, мы избегаем необходимости говорить
прямо, в чем именно ребенок Толстой был похож на остальных детей. При помощи
других слов, означающих то же самое, можно было бы обойтись и без слова
“ребенок”. Результат был бы такой же. Обычное сходства имеет место в пределах
групп, объединенных обычными значениями слов. Такое сходство вполне
естественно, ведь стандартные способы объединения объектов в группы прямо
связаны с обычными значениями слов, используемых для обозначения этих объектов.
Один знаменитый критик сказал,
что Толстой был “большим ребенком-морализатором”. Очевидно, что здесь идет речь
не о Толстом-ребенке, а о Толстом — взрослом писателе: здесь мы сталкиваемся с метафорой.
Однако в каком смысле Толстой-писатель похож на ребенка? Здесь нам, возможно,
надо подумать о классе объектов, который включал бы в себя всех (обычных) детей
и, кроме того, взрослого Толстого, а затем задаться вопросом: какое особое,
отличительное свойство присуще всем членам этого класса? Нас вдохновляет мысль,
что при определенной настойчивости мы сможем вплотную приблизиться к
определению этого свойства, — мы прекрасно справимся с задачей, если нам
удастся найти слова, которые означают в точности то же, что означает слово
“ребенок” в его метафорическом употреблении. Во всем этом меня интересует не
то, сумеем ли мы найти такие слова, а мнение, что к этому нужно стремиться,
чтобы “схватить” метафорическое значение. Итак, я очень коротко обрисовал,
каким образом концепт значения мог проникнуть в анализ метафоры. Предложенный
мною ответ состоит в следующем: поскольку то, о чем мы думаем как о
разнообразных сходствах, сопрягается в нашем сознании с тем, о чем мы думаем
как о разнообразных значениях, то совершенно естественно рождается мысль, что
необычные или метафорические значения могут помочь объяснить те сходства,
которые выдвигает метафора.
Суть идеи заключается в том,
что в метафоре определенные слова принимают новое, или, как его иногда называют,
“расширенное” значение. Например, когда мы читаем в Библии, что the Spirit
of God moved upon the face of water букв.: Дух божий носился над лицом
вод (Быт. 1,2), мы должны рассматривать слово face (букв.: 'лицо, лик')
как имеющее расширенное значение (я ограничиваюсь здесь рассмотрением только
одной метафоры из приведенного примера). Это расширение должно быть тем, что
философы называют расширением слова, то есть относиться к классу сущностей,
которые это слово называет. В данном примере слово face прилагается не только к
лицам людей, но и к поверхности воды.
Это объяснение в любом случае
не может считаться полным, ибо, если в отмеченных контекстах слова face и
infant действительно относятся соответственно к воде и к Толстому, тогда вода
на самом деле имеет лицо, а Толстой-писатель в буквальном смысле слова ребенок,
— вся соль метафоры при этом исчезает. Если считать, что слова в метафоре
обладают прямой референцией к объекту, тогда стирается разница между метафорой
и введением в лексикон нового слова: объяснить таким образом метафору — значит
уничтожить ее.
Пока что как-то в стороне
оставалось первичное, или буквальное, значение слова. Зависит или не зависит
метафора от нового или расширенного значения — это еще вопрос, но то, что она
зависит от буквального значения, — это несомненно: адекватное представление
концепта метафоры обязательно должно учитывать, что первичное или буквальное
значение слов остается действенным и в их метафорическом употреблении.
Возможно, тогда мы сможем
объяснить метафору как случай неоднозначности: в контексте метафоры
определенные слова имеют и новое, и свое первичное значение; сила метафоры
прямо зависит от нашей неуверенности, от наших колебаний между этими двумя
значениями. Так, когда Мелвилл пишет, что Crist was a chronometer (букв.:
Христос был хронометром), то своим эффектом метафора обязана тому, что
сначала мы берем слово chronometer хронометр в его обычном значении, а
потом от него переходим к необычному, или метафорическому, смыслу.
Эту теорию трудно принять. Ибо
многозначность слова, если она имеет место, обусловлена тем фактом, что в
обычном контексте слово означает одно, а в метафорическом — другое; но в
метафорическом контексте отнюдь не обязательны колебания. Конечно, мы можем
колебаться относительно выбора метафорической интерпретации из числа возможных,
но мы всегда отличим метафору от не-метафоры. В любом случае эффект воздействия
метафоры не заканчивается с прекращением колебаний в интерпретации
метафорического пассажа. Следовательно, сила воздействия метафоры не может быть
связана с такого рода неоднозначностью[2].
Может показаться, что другая
разновидность многозначности подойдет нам больше. Иногда бывает так, что слово
в одном и том же контексте имеет два значения, причем мы должны одновременно
учитывать их оба. Или, если мы считаем, что слово предполагает тождество
значения, можно сказать: то, что на поверхности выступает как одно слово, в
действительности представляет собой два слова. Когда шекспировская Крессида
приходит в греческий лагерь, ее встречают несколько фривольно, и Нестор
говорит: Our general doth salute you with a kiss -- Тебя наш полководец
встречает поцелуем. Здесь слово general используется в двух
смыслах: один раз — в приложении к полководцу (general) Агамемнону,
второй раз — применительно ко всем и ни к кому конкретно (in general)
— ведь Крессиду целуют все. На самом деле мы имеем здесь не одно, а конъюнкцию
двух предложений: Наш полководец (general) Агамемнон встречает тебя
поцелуем, и мы все (in general) встречаем тебя поцелуями[3].
Игра слов — часто встречающийся
прием, но метафора далека от него. Метафора не нуждается в удвоении: какими
значениями мы наделили слова, такие значения и сохраняются при прочтении всего
выражения.
Предположение относительно
аналогии с игрой слов можно модифицировать, приписав ключевому слову (или
словам) в метафоре два различных значения — буквальное и образное —
одновременно. Можно представить буквальное значение как скрытое, как нечто, что
мы ощущаем, что воздействует на нас, не проявляясь в контексте открыто, тогда
как образное значение несет основную нагрузку. В этом случае должно
существовать правило, которое связывало бы оба значения, ибо иначе такое
объяснение сведется к теории неоднозначности. Это правило утверждает, что по
крайней мере для многих типичных случаев слово, выступающее в своем
метафорическом значении, прилагается ко всему тому, к чему оно прилагается в
своем буквальном значении, плюс к чему-то еще[4].
На первый взгляд эта теория
кажется излишне усложненной, но она удивительно напоминает предложенное Фреге
объяснение поведения референтных термов в модальных предложениях и в
предложениях, вводимых пропозициональными глаголами, такими, например, как
глаголы мнения и желания. Согласно Фреге, каждый референтный терм имеет два
(или более) значения, одно из которых фиксирует его референцию в обычных контекстах,
а другое — в контекстах, созданных модальными операторами и пропозициональными
глаголами. Правило, которое соединяет эти два значения, может быть
сформулировано следующим образом: значение слова в специальных контекстах
делает референцию в этих контекстах идентичной со значением слова в обычных
контекстах.
Так вырисовывается целостная
картина, в которой соединены теория Фреге и вытекающий из нее взгляд на
метафору: слово, помимо обычной для него референции, имеет еще две особые сферы
приложения: одну — для метафоры, другую — для модальных и подобных им
контекстов. В обоих случаях первичное значение по-прежнему функционирует
благодаря правилу, которое связывает между собой различные значения.
Возможная аналогия между
метафорическим значением и фрегевскими замечаниями о косвенных контекстах
влечет за собой немалые трудности. Допустим, вы развлекаете своего гостя с
Сатурна тем, что учите его употреблять слово floor - пол. Вы делаете
все, как надо: ходите со своим гостем по полу, показываете на пол пальцем,
притопываете по нему ногой и при этом повторяете нужное слово. Вы принуждаете
его проделывать различные эксперименты: он в порядке приобретения опыта
похлопывает по полу своими щупальцами, а вы, где надо, его корректируете. Вы
хотите, чтобы ваш гость уяснил не только, что именно эта конкретная поверхность
и есть пол, но чтобы он научился его идентифицировать в любой ситуации, когда
он его увидит или к нему прикоснется. Действия, которые вы предпринимаете,
конечно, не говорят впрямую о том, что именно он должен знать, но если ваш
гость проявит некоторые способности, он все прекрасно поймет и запомнит.
Считать ли этот процесс
знакомством с миром или знакомством с языком? Странный вопрос, поскольку
усваивается отношение фрагмента языка к фрагменту мира. И все же легко провести
различие между изучением значения слова и изучением употребления слова, когда
его значение уже известно. Здесь сразу возникает мысль, что в первом случае мы
узнаем что-то о языке, а во втором случае — мы узнаем что-то о мире. Если ваш гость
с Сатурна уже научился употреблять слово floor - пол, вы можете
попробовать сказать ему что-нибудь новое, например, что here is a floor --
вот здесь пол. Если он усвоил этот словесный оборот, это значит, что вы
сообщили ему нечто о мире.
А теперь уже ваш друг с Сатурна
мчит вас через космическое пространство на свою родную планету, и вы,
оглядываясь на теперь уже далекую Землю и приглашая его посмотреть, говорите:
floor 'шар, диск' 'букв.: 'пол'. Возможно, ваш друг подумает, что это
продолжение урока, и поймет, что слово floor 'пол' употребляется и по отношению
к Земле, по крайней мере к тому, как она видна с Сатурна. А вы на самом деле
считали, что значение слова floor 'пол' ему известно, и решили уподобиться
Данте, который, находясь там же, где и вы, смотрел на необитаемую Землю как на
the small round floor that makes us passionate 'маленький круглый диск (букв.:
'пол'), который будит в нас столько чувств'[5].
Вашей целью была метафора, а не
продолжение обучения. Какая будет разница, воспримет ваш друг это слово тем или
другим способом? Согласно рассмотренной теории метафоры — практически никакой:
в метафорическом контексте слово имеет новое значение, а употребление метафоры
дает, таким образом, возможность узнать это значение. Мы должны согласиться,
что в ряде случаев действительно фактически не играет роли, будем ли мы о
слове, встретившемся в некотором контексте, думать как о метафоре или как об
употребленном в ранее неизвестном, но все же буквальном смысле. У. Эмпсон в
своей книге “Несколько вариантов пасторали” [7] цитирует следующие строки из
стихотворения Дж. Донна: As our blood labours to beget/ Spirits, as like souls
as it can,/... So must pure lover's souls descend ... 'Лишь кровь горячая
рождает / В нас вечный дух для славных дел / ... Вот почему душе спуститься /
[Порой приходится к телам][6]. Эмпсон
отмечает, что современный читатель без колебаний воспримет слово spirits 'дух'
метафорически, как расширительное название чего-то духовного. Но для самого
Донна это не было метафорой. В своих “Проповедях” он писал: “Дух — это
небольшая, но активная часть крови, она представляет собой нечто среднее между
душой и телом”. Впрочем, не имеет большого значения, знаем мы это или нет.
Эмпсон совершенно прав, когда говорит: “Любопытно, что изменение в этом слове
[т. е. в том, как мы думаем, оно значит ] совершенно не затрагивает восприятия
самого стихотворения” [7, р. 133].
Возможно, в некоторых случаях
эти изменения действительно трудно заметить, но если принять, что изменений нет
совсем, то специфика метафоры во многом утрачивается. Эта специфика была выявлена
мною через контраст между обучением новому использованию уже знакомого слова и
использованием слова, уже известного: в первом случае наше внимание направлено
на язык, во втором — на то, что описывает язык. Метафоры, по моему глубокому
убеждению, относятся ко второму случаю. В этом можно убедиться на примере
стертых метафор. Когда-то очень давно реки и бутылки, вероятно, не имели, как
они имеют сейчас, “ртов” (mouth —'устье, отверстие', букв.: 'рот'). Что
касается современного употребления, то не имеет значения, будем ли мы считать
слово mouth 'рот' многозначным (ведь оно относится не только к живым
организмам, но к рекам и к бутылкам) или же будем думать, что существует единое
широкое поле приложения этого слова, охватывающего сразу все случаи. Важно, однако,
что, когда слово mouth было метафорой, носители языка действительно замечали
сходство между ртом и отверстием бутылки. (Кстати, Гомер говорит об отверстых
ранах как о “ртах”.) А поскольку в современном употреблении интересующее нас
слово напрямую связано с бутылками, то никакого сходства замечать уже не надо.
Не надо даже искать этого сходства, поскольку оно состоит просто в том, что в
двух разных случаях употребляется одно и то же слово.
И дело здесь вовсе не в
новизне. В одном контексте метафорическое слово, употребляясь сотни и даже
тысячи раз, все равно остается метафорой, тогда как в другом контексте слово
может быть воспринято как буквальное практически с первого раза. Метафоре
присуща следующая эстетическая особенность: она заставляет читателя каждый раз
реагировать и испытывать чувство новизны, подобно тому, как мы, вновь и вновь
слушая 94-ю симфонию Гайдна, испытываем восхищение при появлении обманчиво
знакомых каденций.
Если бы метафора, наподобие
многозначного слова, имела два значения, то можно было бы ожидать, что нам
удастся описать ее особое, метафорическое значение, стоит лишь дождаться, когда
метафора сотрется: образное значение живой метафоры должно навсегда
отпечататься в буквальном значении мертвой. Несмотря на то, что некоторые философы
разделяют эту точку зрения, мне она представляется в корне неверной. Если
рассудить, то выражение Не was burned up 'Он вспыхнул' действительно
многозначно (поскольку оно может быть истинным в одном смысле и ложным — в
другом), но, хотя его идиоматичный вариант и является результатом метафоры,
сейчас он означает только то, что человек рассердился. А ведь когда метафора
была живой, мы легко могли бы представить себе и искры в глазах, и дым, идущий
из ушей.
Можно узнать о метафорах много
интересного, если сопоставить их со сравнениями, ибо сравнения прямо говорят
то, к чему метафоры нас только подталкивают. Положим, Гонерилья сказала бы,
имея в виду Лира: Old fools are like babies again -- Старики, выжившие из
ума, вновь становятся как дети, — тогда бы она использовала эти слова для
указания на сходство между выжившими из ума стариками и детьми. На самом же
деле она, как мы знаем, сказала: Old fools are babies again -- Выжившие из
ума старики — снова дети, — только намекнув на то, о чем сравнение заявило
бы в открытую. Продолжая размышлять в этом же ключе, можно прийти к следующей
теории образного или особого значения метафоры: образное значение метафоры —
это буквальное значение соответствующего сравнения. Так, выражение Christ
was a chronometer (букв.: Христос был хронометром) в своем
образном значении синонимично выражению Christ was like a chronometer
(букв.: Христос был подобен хронометру), а метафорическое значение,
когда-то содержащееся в выражении Не was burned up – Он загорелся,
проявляется в таких выражениях, как Не was like someone who was burned up
(букв.: Он как будто загорелся).
Здесь, конечно, надо учесть
сложность процесса подбора сравнений, которые бы в точности соответствовали той
или иной метафоре. Вирджиния Вулф как-то сказала, что интеллектуал — это
“обладатель чистопородного интеллекта, который оседлал свой мозг и мчится на
нем, пересекая пространства, галопом, в неотступной погоне за идеей”. Какое
сравнение может соответствовать всему этому? Возможно, нечто вроде следующего:
“интеллектуал — это человек, чей интеллект подобен породистой лошади и кто
обдумывает идею с упорством всадника, мчащегося галопом в погоне [невозможно
сказать, за чем именно] за чем-либо”.
Точку зрения, согласно которой
особое значение метафоры идентично буквальному значению соответствующего
сравнения (если это “соответствие” найдено), не следует путать с
распространенным взглядом на метафору как на эллиптичное сравнение[7].
Эта теория не проводит различия между значением метафоры и значением
соответствующего ей сравнения и не дает возможности говорить об образном,
метафорическом или особом значении метафоры. Эта теория выигрывает в простоте,
но простота делает ее неэффективной. Ибо, если мы будем считать буквальным
значением метафоры буквальное значение соответствующего сравнения, то мы тем
самым закроем доступ к тому, что мы раньше понимали под буквальным значением
метафоры, а ведь мы согласились почти с самого начала, что именно это значение
определяет эффективность метафоры, что бы потом ни привносилось в нее под видом
небуквального, то есть образного, значения.
Этим теориям метафоры — теории
эллиптичного сравнения и ее более утонченному варианту, приравнивающему
образное значение метафоры к буквальному значению сравнения, — присущ один
общий большой недостаток. Они делают глубинное, неявное значение метафоры
удивительно очевидным и доступным. В каждом конкретном случае скрытое значение
метафоры может быть обнаружено путем указания на то, что является обычно самым
тривиальным сравнением: “Э т о похоже на т о” (“Толстой похож на ребенка”,
“Земля похожа на диск”). Такое сравнение тривиально, поскольку все бесконечным
числом способов уподобляется всему. А между тем метафоры часто трудно
интерпретировать и совсем невозможно перефразировать. По этой же теории,
интерпретация и парафраза сами идут в руки, даже в самые неумелые.
Я думаю, что эти теории
сравнения считаются приемлемыми только потому, что их путают с совершенно
другой теорией. Рассмотрим следующее замечание Макса Блэка: “Когда Шопенгауэр
называл геометрическое доказательство мышеловкой, он, согласно этой точке
зрения, говорил, хотя и не эксплицитно, буквально следующее: “Геометрическое
доказательство похоже на мышеловку: и в том, и в другом случае обещанное
вознаграждение — не более чем обман: как только жертва позволила себя заманить,
она тут же сталкивается с неприятной неожиданностью и т. д.”. Это точка зрения
на метафору как на эллиптическое или сжатое сравнение [4, р. 161 ].
Здесь мне видятся два затруднения.
Во-первых, если метафоры являются эллиптичными сравнениями, тогда они
эксплицитно говорят то, что говорят сравнения, ибо эллипсис есть форма
сокращения, а не парафразы или намека. Однако — и это чрезвычайно важно —
изложение Блэком того, что сообщает метафора, выходит за рамки, которые
задаются соответствующим сравнением. Сравнение просто говорит, что
геометрическая дедукция похожа на ловушку. Оно говорит отнюдь не больше
метафоры о том, какие именно черты сходства мы должны заметить. Блэк выделяет
три общие черты, но перечисление, конечно, можно было бы продолжить. Но можем
ли мы считать этот список, пусть проверенный и дополненный, идентичным
буквальному значению сравнения? Конечно же, нет, поскольку сравнение просто
фиксирует сходство — и не более. Если предположить, что это перечисление задает
образное значение сравнения, тогда из сопоставления метафоры со сравнением
нельзя будет узнать ничего, кроме того, что они оба имеют одно и то же образное
значение. Нельсон Гудмен так и говорит, что “различие между сравнением и
метафорой незначительно”. Далее, рассматривая конкретные примеры, он замечает:
“Употребляются ли в них слова is like 'похоже' или is 'есть' — не так важно.
Главное, что и в том, и в другом случае утверждается сходство между картиной и
человеком, вычленяется какая-то определенная общая черта...” [8, р. 77—78].
Гудмен анализирует различие между двумя способами выражения: можно сказать, что
картина грустная, а можно сказать, что она как грустный человек. Верно, что оба
выражения приравнивают картину к человеку, но мне кажется ошибочным
утверждение, что оба они “вычленяют” какую-то общую черту. Сравнение говорит,
что существует сходство, и оставляет нам самим найти некоторую общую черту или
черты; метафора эксплицитно не утверждает сходство, но если нам ясно, что это
метафора, то перед нами стоит задача поиска общих черт (не обязательно тех же
самых черт, какие предполагает соответствующее сравнение, — но это уже совсем
другой вопрос).
Сравнение заявляет о сходстве
вслух, — и именно поэтому, я думаю, здесь труднее, чем для метафоры,
предположить наличие какого-то второго значения. В случае сравнения мы
отмечаем, что оно говорит буквально, — а именно, что две вещи похожи; затем мы
рассматриваем их и думаем, какое сходство подойдет в данном контексте.
Обнаружив его, мы могли бы потом сказать, что заметили это сходство благодаря
автору сравнения. Но, поняв разницу между тем, что значат слова, и тем, чего
достиг автор путем использования этих слов, мы невольно испытываем искушение
объяснить это путем наделения самих слов вторым, или образным, значением.
Концепт языкового значения должен объяснять, что может быть сделано с помощью
слов. Однако предполагаемое образное значение сравнения не объясняет ровным
счетом ничего: оно не является характеристикой слова, присущей ему изначально и
независимо от контекста употребления, и не основывается ни на какой
лингвистической традиции, помимо той, которая имеет дело с обычным значением.
То, что делают слова на основе
своего буквального значения, должно быть для них возможно и в метафоре.
Метафора направляет внимание на те же виды сходства, если не на те же самые
черты, что и соответствующее сравнение. Но тогда все эти неожиданные параллели
и тонкие аналогии, к которым подталкивают нас метафоры, должны зависеть не от
чего иного, как от буквального значения слов.[…]
Весь ход рассуждении вел нас
пока к выводу, что те свойства метафоры, которые могут быть объяснены в
терминах значения, должны быть объяснены в терминах буквального значения входящих
в метафору слов. Из этого вытекает следующее: предложения, в которых содержатся
метафоры, истинны или ложны самым обычным, буквальным образом, ибо если
входящие в них слова не имеют особых значений, то и предложения не должны иметь
особых условий истинности. Это вовсе не отрицает существование метафорической
истины, отрицается только ее существование в пределах предложения. Метафора на
самом деле заставляет нас заметить то, что иначе могло бы остаться
незамеченным, и я думаю, что об этих мыслях, чувствах, о способе видения,
вызванных метафорой, можно говорить, истинны они или нет.
Если метафорические предложения
истинны или ложны в самом обычном смысле, то становится ясно, что они обычно
ложны. Наиболее очевидное семантическое различие между метафорой и сравнением
заключается в том, что все сравнения истинны, а большинство метафор ложно.
Земля на самом деле похожа на диск или шар, ассирийцы действительно спустились
вниз, как волки в расщелину, потому что все подобно всему. Но сделайте эти
предложения метафорами, и вы сразу получите ложь: земля похожа на диск или шар,
но это не диск и не шар; писатель Толстой был похож на ребенка, но он не был
ребенком. Обычно мы используем сравнение только тогда, когда знаем, что
соответствующая метафора — ложь. Мы говорим, что S is like a pig -- S похож
на свинью, потому что знаем, что он не свинья. Если мы употребили
метафору, сказав, что он свинья, то это стало возможным не потому, что мы
по-другому увидели мир, а просто потому, что нам захотелось выразить свою идею
другим способом.
Дело, конечно, не в какой-то
абсолютной ложности, а в том, что оно должно быть воспринято как ложное.
Заметим, что происходит, когда предложение, которое мы используем как метафору,
то есть как ложное, оказывается истинным, когда мы начинаем располагать новыми
сведениями об отраженном в этом предложении факте или событии. Когда в Африке с
воздуха были обнаружены место падения и обломки самолета Хемингуэя,
нью-йоркская газета “Миррор” поместила материал под заголовком "Hemingway
lost in Africa” – “Хэмингуэй пропал в Африке”, где слово lost - пропажа
было употреблено в значении гибель. Когда же выяснилось, что Хемингуэй
остался жив, газета не изменила заголовок, справедливо полагая, что теперь его
воспримут в буквальном смысле. Рассмотрим другой пример: женщина видит себя в
прекрасном платье и восклицает: What a dream of a dress! -- Это сон, а не
платье! — а затем просыпается. Смысл этой метафоры в том, что платье— из
разряда тех, которые могут только присниться, но метафора не говорит, что платье
на самом деле снится. Хенле приводит хороший пример из “Антония и Клеопатры”
(II, 2):
The barge she sat in, like
a burnish'd throne
Burn'd on the water.
Ее корабль как пламенеющий
престол
Блистал на водах Кидна.
Здесь сравнение и метафора
тесно переплетаются, но, если вообразить, что был реальный пожар, метафора
исчезнет. Так же и эффект сравнения может быть уничтожен, если рассматривать
сравнение чересчур буквально. В одной из своих статей журналист Вуди Аллен
писал: “Происходивший в течение последних нескольких недель судебный процесс
весьма смахивал на цирк, хотя было бы несколько сложно затащить слонов в здание
суда” (газ. “Нью-Йоркер” от 21 ноября 1977 г.).
Обычно только тогда, когда
предложение воспринято нами как ложное, мы придаем ему статус метафоры и
начинаем поиски глубинных импликаций. Возможно, именно поэтому ложность
большинства метафорических выражений очевидна, а все сравнения — тривиально
истинны. Абсурдность или противоречие в метафорическом предложении страхует нас
от его буквального восприятия и заставляет понять его как метафору.
Явная ложность метафоры — это
норма, но иногда в дело вступает и очевидная истинность. Взятое в своем
буквальном значении такое выражение, как Business is business -- Работа
есть работа, слишком очевидно, чтобы думать, что его произнесли для
сообщения какой-то информации. Рассмотрим поэтому другой пример. Тед Коэн
говорит в этой же связи, что no man is an island -- ни один человек не
является островом [6, р. 671]. Суть дела все та же: обычный смысл этого
предложения достаточно странный, чтобы мы прошли мимо него.
А сейчас я собираюсь поднять в
некотором смысле платоновский вопрос: сравнение метафоры с сознательной ложью.
Это сравнение вполне уместно, потому что ложь, подобно метафоре, касается не
значения слов, а их употребления. Иногда говорят, что лгать — значит говорить
то, что ложно, но это не так. Ложь требует не того, чтобы содержание вашего
сообщения было ложным, а того, чтобы вы думали, что оно ложно. А поскольку мы
обычно верим истинным предложениям и не верим ложным, то большинство сообщений,
в которых говорящий ставит перед собой цель обмануть окружающих, является
ложным, но в каждом конкретном случае — это еще вопрос. Аналогия между
метафорой и говорением лжи подкрепляется тем, что одно и то же предложение с
неизменным значением может быть использовано в обоих случаях. Так, женщина,
которая верит в ведьм, но не считает, что ее соседка — ведьма, могла бы
сказать: “Она ведьма”, использовав это выражение метафорически; эта же самая
женщина, по-прежнему думающая то же самое о ведьмах и о своей соседке, но
стремясь обмануть, могла бы употребить те же самые слова для достижения другого
результата. Поскольку значение предложения в обоих случаях одно и то же, порой
бывает трудно установить, какое намерение лежало в основе произнесения
высказывания. Так, человек, который сообщил ложную информацию о том, что Lattimore's
communist -- Латтимор — коммунист, всегда может уйти от ответа, сославшись
на то, что это метафора.
Разница между ложью и метафорой
состоит не в различии использованных слов или их значений (в строгом понимании
термина “значение”), а в том, как эти слова употреблены. Использование
предложения для сообщения заведомо ложных сведений и использование его в
метафорическом смысле — это, конечно, совершенно различные употребления, —
столь различные, что они не имеют общих точек соприкосновения друг с другом,
как, скажем, ложь и произнесение реплик в спектакле. Говоря неправду, человек
должен представить дело так, как будто он верит в то, во что на самом деле не
верит; актер на сцене не делает ложных утверждений, а вот с верой дела у него
обстоят аналогично. К метафоре это различие отношения не имеет. Она может быть
оскорблением, а может быть и утверждением — если сказать человеку You are a
pig -- Ты свинья. Но когда Одиссей (вообразим себе это) обратился с
подобными же словами к своим спутникам, превращенным во дворце Цирцеи в свиней,
это не было ни метафорой, ни утверждением. Произнесенные слова были
использованы в буквальном смысле.
Ни одна теория метафорического
значения или метафорической истины не в состоянии объяснить, как функционирует
метафора. Язык метафор не отличается от языка предложений самого простого вида
— в этом мы убедились на примере сравнений. Что действительно отличает метафору
— так это не значение, а употребление, и в этом метафора подобна речевым
действиям: утверждению, намеку, лжи, обещанию, выражению недовольства и т. д.
Специальное использование языка в метафоре не состоит — и не может состоять — в
том, чтобы “сказать что-то” особое, в той или иной степени завуалировано. Ибо
метафора говорит только то, что лежит на ее поверхности, — обычно явную
неправду или абсурдную истину. И эти очевидные истины и неправда не нуждаются в
парафразе — они уже даны в буквальном значении слов. Но как же нам тогда быть
со всеми бесконечными попытками ученых разработать методы и приемы выявления
скрытого содержания метафор? Психологи Роберт Вербрюгге и Нэнси МакКэррелл
говорят лам, что “многие метафоры привлекают внимание к системам
сходств-отношений и переходов-трансформаций, для которых идентичность
сравниваемых членов является вторичной. Рассмотрим, например, предложения: A
car is like an animal -- Автомобиль похож на животное и Tree trunks
are straws for thirsty leaves and branches -- Стволы деревьев — это соломинки
для томимых жаждой листьев и ветвей. Первое предложение ориентирует
внимание на систему сходств, имеющих отношение к таким параметрам, как
потребление и расход энергии, дыхание, движение, воспринимающие системы
(датчики). Во втором предложении сходство представляет собой менее свободный
тип перехода и касается всасывания жидкости, осуществляемого через вертикально
расположенное цилиндрическое пространство, и доставки ее к месту назначения”
[11, р. 499]. Вербрюгге и Мак-Кэррелл не считают, что существует резкая граница
между буквальным и метафорическим использованием слов; они придерживаются
мнения, что многие слова имеют “неопределенное” (fuzzy) значение, которое может
стать фиксированным благодаря контексту. Однако эта неопределенность, как бы ни
была она проиллюстрирована и объяснена, не может стереть разницу между тем, что
буквально означает предложение (в данном контексте), и тем, к чему оно (и его
фиксированное контекстом буквальное значение) “привлекает наше внимание”.
Цитата, которую я привел, не несет в себе идеи такого различия: она говорит,
что то, к чему приведенные в качестве примера предложения привлекают наше
внимание, — это факты, которые можно выразить при помощи парафраз. Вербрюгге и
МакКэррелл хотят отстоять точку зрения, что правильная парафраза подчеркивает
скорее “систему сходств”, чем просто сходство между объектами.
Согласно интеракционной точке
зрения М. Блэка, метафора заставляет нас приложить
“систему общепринятых ассоциаций”, связанную с данным метафорическим словом, к
субъекту метафоры: в выражении Man is a wolf -- Человек — это волк мы
прилагаем общепринятые признаки (стереотип) волка к человеку. Блэк говорит, что
“метафора в имплицитном виде включает в себя такие суждения о главном субъекте,
которые обычно прилагаются к вспомогательному субъекту. Благодаря этому
метафора отбирает, выделяет и организует одни, вполне определенные
характеристики главного субъекта и устраняет другие” [4, с. 167]. Согласно
Блэку, парафразы практически всегда неудачны не потому, что у метафоры
отсутствует особое когнитивное содержание, а потому, что “полученные
неметафорические утверждения не обладают и половиной проясняющей и
информирующей силы оригинала”. Далее Блэк пишет: “Я особенно хочу подчеркнуть,
что в данном случае речь идет о потерях в когнитивном содержании. Недостатки
буквальной парафразы заключаются не в ее утомительном многословии, чрезмерной
эксплицитности и дефектах стиля, а в том, что она лишена того проникновения в
суть вещей, которое свойственно последней” [4, с. 169].
Правильно ли это? Если метафора
имеет особое когнитивное содержание, то почему так трудно, а порой и невозможно
выявить его? Если, как утверждает Барфилд, в метафоре “говорится одно, а
имеется в виду другое”, то почему, когда мы эксплицитно формулируем то, что
подразумевается, это производит гораздо более слабый эффект? “Перефразуйте
метафору, — говорит Барфилд, — и вся ее неопределенность и неточность исчезает,
а с ней — и половина поэзии” [3, р. 55]. Почему Блэк считает, что “буквальная
парафраза неизбежно говорит слишком много — причем с неправильной расстановкой
акцентов”? Почему неизбежно? Разве мы не можем при достаточной проницательности
соблюсти нужную меру?
И опять же, как так происходит,
что сравнение может обойтись без особого промежуточного (intermediate)
значения? Большинство ученых не считают, что в сравнении говорится одно, а
подразумевается другое; не высказывают они и предположений. что сравнение
означает что-либо иное, помимо того, что лежит на поверхности. Сравнение, как и
метафора, может заставить глубоко задуматься, почему же тогда не слышно
заявлений об “особом когнитивном содержании” сравнения? […]И наконец, если
слова в метафоре имеют скрытое значение, как может оно столь сильно отличаться
от того значения, которое приобретают слова, когда метафора стирается, то есть
становится частью языка? Почему выражение Не was burned up -- Он загорелся
не означает в точности то же самое, что когда-то означала живая метафора?
Сейчас это выражение означает только то, что человек очень возбужден, — и не
стоит никакого труда сделать это эксплицитным.
Значит, в обычном взгляде на
метафору есть натяжка. С одной стороны, в нем есть стремление думать, что
метафора служит чему-то такому, что невозможно для обычных высказываний, с
другой стороны — стремление объяснить метафору в терминах когнитивного
содержания, которое составляет цель и смысл тех же самых обычных высказываний.
Пока мы остаемся в рамках этой теории, нам все время будет казаться, что эта
цель достижима или по крайней мере возможно весьма близкое приближение к ней.
Существует простой выход из
этого тупика: мы должны отказаться от мысли, что метафора несет какое-то
содержание или имеет какое-то значение, кроме, конечно, буквального. Все
теории, рассмотрением которых мы занимались, неправильно понимают свою цель.
Они выдают за метод расшифровки скрытого содержания метафоры то воздействие,
которое она оказывает на нас. Их ошибка состоит в том, чтобы делать упор на
содержании мыслей, которые вызывает метафора, и вкладывать это содержание в
саму метафору. Бесспорно, метафоры часто помогают нам заметить те свойства
вещей и предметов, которые мы раньше не замечали; конечно, они раскрывают перед
нами поразительные аналогии и сходства; они на самом деле, как указывает М.
Блэк, представляют собой нечто вроде линзы или решетки, через которые мы
рассматриваем объекты. Но суть заключается не в этом, а в том, как связана
метафора с тем, что она заставляет нас увидеть.
Мне совершенно справедливо
могут указать на привлекательность мысли о том, что метафора порождает или
подразумевает определенный взгляд на предмет, а не выражает его открыто. Так
оно и есть. Аристотель, например, говорит, что метафора помогает “подмечать
сходство” (1459 а). Блэк, следуя за Ричардсом, отмечает, что метафора
“вызывает” определенную реакцию: слушатель, восприняв метафору, строит
некоторую систему импликаций [4, с. 164]. Сущность этого взгляда очень точно
выражена в словах Гераклита о Дельфийском оракуле: “Он и не говорит, и не
скрывает, он подает знаки”[8].
Я не имею ничего против самих
этих описаний эффекта, производимого метафорой, я только против связанных с
ними взглядов на то, как метафора производит этот эффект. Я отрицаю, что
метафора оказывает воздействие благодаря своему особому значению, особому
когнитивному содержанию. Я, в отличие от Ричардса, не считаю, что эффект
метафоры зависит от ее значения, которое является результатом взаимодействия
двух идей. Я не согласен с Оуэном Барфилдом, который считает, что в метафоре
“говорится одно, а подразумевается другое”, не могу согласиться и с М. Блэком в
том, что свойственное метафоре “проникновение в суть вещей” достигается
благодаря особенностям ее значения, которые позволяют метафоре утверждать или
имплицировать сложное содержание. Механизм метафоры не таков. Полагать, что
метафора достигнет своей цели только путем передачи закодированного сообщения,
— это все равно что думать, что поднаторевший интерпретатор может передать
прозой смысл шутки или фантазии. Шутка, фантазия, метафора могут, подобно
изображению или удару по голове, помочь оценить некоторый факт, но они замещают
собой этот факт и даже не передают его содержания.
Если это так, то мы
перефразируем метафору не для того, чтобы выразить ее значение, ведь оно и так
лежит на поверхности; мы, скорее, стремимся выявить то, на что метафора
обращает наше внимание. Конечно, можно, соглашаясь с этим, полагать, что речь
идет всего лишь об ограничении на использование слова “значение”. Но это
неверно. Основное заблуждение во взглядах на метафору легче всего поставить под
удар, когда оно принимает форму теории метафорического значения. Но дело в том,
что за этой теорией стоит тезис, который может быть сформулирован в независимых
терминах. Он сводится к утверждению, что метафора несет в себе некоторое
когнитивное содержание, которое автор хочет передать, а получатель должен
уловить, и только тогда он поймет сообщение. Это положение ложно независимо от
того, будем ли мы называть подразумеваемое когнитивное содержание значением или
нет. Оно вызывает сомнение уже одним тем, что трудно точно установить
содержание даже простейших метафор. Я думаю, что это происходит потому, что нам
представляется, будто существует некоторое содержание, которое нужно
“схватить”, в то время как речь идет о том, к чему метафора привлекает наше
внимание. Если бы то, что метафора заставляет нас заметить, было бы конечным по
числу и пропозициональным по природе, это не вызывало бы трудностей — мы бы
просто проецировали содержание, которое метафора привнесла в наш мозг, на саму
метафору. Но на самом деле то, что представляет нашему вниманию метафора, не
ограничено и не пропозиционально. Когда мы задаемся целью сказать, что
“означает” метафора, то вскоре понимаем, что перечислению не может быть конца[9].
Если кто-то водит пальцем по береговой линии на карте или любуется красотой и
искусностью линии в рисунках Пикассо, то к чему именно привлечено его внимание?
Можно было бы назвать бесконечное множество моментов, ибо идея полноты и
исчерпанности к такому перечислению неприложима. Сколько же фактов или
пропозиций передается фотографией или картиной: ни одного, бесконечное
множество или один большой факт, который не поддается выражению? Это плохой
вопрос. Картина не нуждается ни в тысяче слов, ни в любом другом их количестве.
Между картиной и словами невозможен эквивалентный обмен.
Дело, впрочем, не только в том,
что невозможно дать исчерпывающее описание того, что благодаря метафоре мы
увидели в новом свете. Трудность здесь более фундаментальна. То, что мы
замечаем или видим, не является, вообще говоря, пропозициональным. Конечно, оно
может стать таким, и тогда оно может быть выражено самыми обычными словами. Но
если я покажу вам рисунок Витгенштейна, на котором изображен утко-кролик и
скажу: “Это утка”, тогда вы с облегчением увидите в нем утку; скажи я: “Это
кролик”, вы увидите кролика[10].
Но никакой пропозицией
невозможно выразить то, что же именно я помог вам увидеть. Кто-то скажет, что в
результате этого вы пришли к пониманию, что рисунок можно интерпретировать
двояко: как изображение либо утки, либо кролика. Но это можно было узнать,
вообще не видя рисунка, то есть не видя ни изображения утки, ни изображения
кролика. “Видеть как” не равно “видеть что”. Метафора, делая некоторое
буквальное утверждение, заставляет нас увидеть один объект как бы в свете
другого, что и влечет за собой прозрение. Поскольку в большинстве случаев оно
несводимо (или не в полной мере сводимо) к познанию некоторой истины или факта,
то наши попытки буквально описать содержание метафоры просто обречены на
провал.
И теоретик, который старается
объяснить метафору путем обращения к ее скрытому содержанию, и критик, который
стремится эксплицитно выразить это содержание, — оба стоят на ложном пути, ибо
выполнить такие задачи невозможно.
Дело не в том, что объяснения и
интерпретации метафоры вообще недопустимы. Иногда, сталкиваясь с метафорой, мы
испытываем затруднения: нам сразу не увидеть в метафоре то, что легко
схватывает более восприимчивый и образованный читатель. Законная функция так
называемой парафразы могла бы состоять в том, чтобы помочь неопытному или ленивому
читателю приобщиться к тому способу видения, который имеет изощренный критик.
Можно сказать, что критик слегка конкурирует с автором метафоры. Критик
старается сделать свою версию более прозрачной для понимания, но в то же время
стремится воспроизвести в других людях, хотя бы отчасти, то впечатление,
которое на него произвел оригинал. Стремясь выполнить эту задачу, критик
одновременно (и, возможно, лучшими из имеющихся у него средств), привлекает
наше внимание к красоте, точности и скрытой силе метафоры как таковой.
ЛИТЕРАТУРА
[1] Аристотель. Об искусстве
поэзии. М., 1957 (перевод В. Г. Аппельрота); ср. также Аристотель. Поэтика. —
Соч. в 4-тт., т. 4. М., 1984 (перевод М. Л. Гаспарова).
[2] Вain A. English Composition
and Rhetoric. London, Longmans, 1887.
[3] Вагfie1d O. Poetic Diction
and Legal Fiction. — In: "The Importance of Language", ed. by M.
Black, Englewood Cliffs, New Jersey, Prentice-Hell, 1962.
[4] Вlасk M. Metaphor. — См.
наст. сборник, с. 153—172.
[5] J. Сavell S. Must We Mean
What We Say? New York, Scribner's, 1969.
[6] Соhen Т. Figurative Speech
and Figurative Acts. — "The Journal of Philosophy", 1975, vol. 72.
[7] Empsоn W. Some Versions of
Pastoral. London, Chatto and Windus, 1935.
[8] Gооdman N. Languages of
Art. Indianapolis, Bobbs-Merrill, 1968.
[9] Henle P. Metaphor. — In:
"Language, Thought and Culture", ed. by P. Henle. Ann Arbor, Univ. of
Michigan Press, 1958.
[10] Murry J. M. Countries of
the Mind. 2-nd series. Oxford, Oxford Univ. Press, 1931.
[11] Verbrugge R. R. and
McCarrell N.S. Metaphoric Comprehension: Studies in Reminding and Resembling. —
"Cognitive Psychology", 1977, vol. 9.
[12] Wittgenstein L.
Philosophical Investigations. Oxford, Basil Blackwell, 1953.
[1] Я думаю, что
Макс Блэк не прав, когда говорит: “Правилами нашего языка задано, что некоторые
выражения должны восприниматься как метафоры”. Он признает, однако, что то, что
“означает” метафора, зависит и от дополнительных факторов: намерения говорящего,
тона голоса, словесного окружения и т. д. [4, с. 157].
[2] Нельсон
Гудмен говорит, что метафора и многозначность отличаются главным образом тем,
что “различные употребления многозначного слова являются сосуществующими и
независимыми друг от друга”, в то время как в метафоре “слово, расширение
которого закреплено обычаем, под воздействием этого обычая прилагается к
чему-либо еще”. Гудмен указывает, что когда ощущение производности “двух
употреблений” в метафоре исчезает, то метафорическое слово переходит в разряд
многозначных [8, р. 71]. На самом же деле достаточно часто одно употребление
многозначного слова возникает из другого (если пользоваться терминологией
Гудмена), и они, таким образом, никак не могут быть равноправно
сосуществующими. Основная ошибка многих авторов, включая Гудмена, состоит в
том, что они считают, будто в метафорическом слове сосуществуют два
“употребления”, и в этом оно сходно с многозначными словами.
[3] На этой же
игре слов основана и следующая прямо за репликой Нестора реплика Улисса. Весь
отрывок выглядит следующим образом (далее курсив наш. — М. Д.):
Agamemnon. Most dearly wellcome to the
Greeks, sweet lady.
Nestor. Our general doth salute you
with a kiss.
Ullysses. Yet is the kindness but
particular
Twere better she were kissed in
general.
(Shakespeare W. The History of Troilus
and Cressida. N. Y., etc., 1977, p. 141.)
[Агамемнон. Приветствую прекрасную
Крессиду!
Нестор. Тебя наш царь поцеловать
желает.
Улисс. Но он пока один тебя целует,
А мы бы рады все поцеловать.]
(Шекспир У. Троил и Крессида. Перев.
Т. Гнедич. — Шекспир У. Поли. собр. соч. в 8 тт., т. 5. М., 1959, с. 424.). —
Прим. перев.
[4] Эта теория
принадлежит главным образом П. Хенле [9].
[5] См.: Данте
Алигьери. Божественная комедия. Рай. Песнь XXII. — Прим. перев.
[6] Перевод Б.
Томашевского. — Донн Джон. Стихотворения. Л., 1973, с. 55. — Прим. перев.
[7] Дж. Миддлтон
Марри говорит о метафоре как о “сжатом сравнении” [10, р. 3]. Макс Блэк
указывает на то, что сходная точка зрения встречается у Александра Бейна [2].
[8] Поскольку
отрицание метафоры, похоже, всегда является потенциальной метафорой, то среди
потенциальных метафор столько же банальных, сколько абсурдных — среди
имеющихся.
[9] Стэнли Кавелл
отмечает тот факт, что большинство попыток перефразировать метафору
заканчивается словами “и так далее”, ссылаясь при этом на замечание Эмпсона о
том, что метафоры “полны смысла” [5, р. 79]. Однако моя и Кавелла точки зрения
на бесконечность парафразы различны. Кавелл считает, что отмеченное свойство
отличает метафору от (“возможно, не всякого”) буквального текста. Я же
придерживаюсь мнения, что бесконечный характер парафразы объясняется тем, что
она стремится выразить то, к чему привлекает наше внимание метафора, а этому
нельзя поставить предел. Я бы утверждал это же самое по отношению к любому
употреблению языка.
[10] Во II части
“Философских исследований” [12, р. 193] Л. Витгенштейн рассуждает о том, что
процесс видения с необходимостью включает в себя ментальную, интерпретаторскую
деятельность (seeing as). В качестве одного из примеров, иллюстрирующих это
положение, он приводит рисунок, взятый им из книги Ястроу (Jastгоw. Facts and
Fable in Psychology). Рисунок представляет собой изображение, в котором можно
попеременно видеть то утку, то кролика (a duck-rabbit). — Прим. перев.